Это было 14 ноября 1942 года. Я с 10 часов ночи вступил на вахту передовой. Румыны, которые были в нашем направлении, темноты не любили, а когда стало задувать холодным ветром и задождило, совсем подкисли. Не до чужих им «языков», свои бы целы были. И на пост я шел запросто, как на обыкновенную работу.
Но нас всегда предупреждал комвзвода, что тишина может быть обманчива. И бдительность на посту всегда должна быть на высоком уровне. Это мы не забывали. Не прошло 10 — 15 минут моего дежурства, как вдруг метрах в ста от окопов, на ничейной полосе, распарывая темноту, взметнулся треугольник света и тут же ухнул взрыв.
Это было тем более удивительно, что не было слышно ни самолетов, ни артиллерийских выстрелов. Будто сама земля выпалила в небо. И вслед за взрывом прорезал темноту рыпящий и прерывистый, страшный крик, подобно звериному: «А-а-и-а-аи!».
От этого крика у меня сами собой начали пошевеливаться волосы на голове. Он звучал там впереди, но отдавался в каждой живой душе. «Так, наверно, подумал я, кричал какой-нибудь дальний каш предок, застигнутый хищным и беспощадным зверем, кричал, чувствуя, как зубы и когти разрывают живот, добираясь до внутренностей. А те, что слышали этот крик, еще теснее сжимались в своих берлогах».
Взвод сорвался по тревоге, занял свои места.
— Что у вас тут? — спросил комвзвода.
— Кто его знает, — ответил я, стараясь быть спокойным. Темнота продолжает стонать.
— А-а-а.
— Не наш? — Наши все тут. Да если бы наш, в словах бы сказался.
— Это верно, «Братцы, спасите!», крикнул бы.
— Стало быть — не наш.
Стон, начавшийся звериным криком, перешел в скорбную жалобу.
— Румынский разведчик на мине подорвался, — продолжил комвзвода. — Наши позавчера ставили.
— В какую даль помирать занесло!
— Сидел бы в своей Румынии, кушал бы горячую мамалыгу.
— А если погнали человека? Фашисты не церемонятся.
— Вытащить бы, а? Жалко все же.
— А как на нас убивать — не жалко?
— Это верно. Но тут особое дело.
— А как ты его вытащишь? Везде мины.
— Я полезу — назвался разведчик Шмаков.
— Если наш — спасем, а если румын — вот и будет «язык».
Он уже готов был выскочить из траншеи, как его остановил комвзвода.
— Стоп! — Не только «язык», но и голову свою оставишь.
— Смотрите-ка тут в оба, а я пошлю связного к ротному.
Не спали ни на той, ни на этой стороне. Но молчали. Кто-то не вынес безызвестность. Взлетела осветительная ракета. А стон, слабея, рождал странную для такого места жалость: «А-а-а».
Одиноко и беспомощно переходил в небытие человек. Кого покидает он на земле — старых родителей, жену, детей?
О чем думал, вступая в полосу земли, где на каждом шагу смерть, смерть, смерть? Сотни людей, выскочив спросонья в грязные окопы задавали себе этот вопрос, слушая стон, и жалели погибающего и не могли ничем помочь или облегчить муки его.
Все они уже убивали и видели убитых. Но было это в противоборстве, в ожесточении — или ты, или я!
Эта же гибель в темноте отличалась от всех других и побуждала к размышлению.
— Бандита за одну жертву судили, а тут…
— Кто войну затеял, на его бы место…
— А завтра быть может и меня эта постигнет участь.
Комвзвода оглянулся на всхлипывания. Рыжков плакал, сунув локти на грязный бруствер и уткнув лицо в ладони. Стало муторно и самому, подумал: «Господи, кончится ли война!».
Многие стояли молча, ловили этот затихающий в жалобе голос жизни, уходящий в сырость и мглу: «А-а-а, а-а-а». И казалось, что это уже стонет не человек, брошенный всеми, а сама земля, израненная снарядами, бомбами, освистанная пулями. Земля войны, жалуясь на неразумие людей, которых она сама породила…
Прошла еще минута, две, три, и чьи-то нервы не выдержали — брызнула пулеметная очередь, за ней еще и еще, ударили минометы, взлетело несколько осветительных ракет, и все вошло в привычную норму — норму войны.